— Но, Аста! Я не понимаю тебя! Почему ты так поступаешь?
Голос был жалкий, ребяческий, и она даже не подумала отвечать. Арне все стоял в дверях и, ломая руки, наблюдал, как ее вещи одна за другой исчезают из ящиков и гардероба. Она не собиралась возвращаться, так что лучше было забрать уж все сразу.
— И куда же ты собралась от меня? Тебе же некуда идти.
Это было сказано просительно, но необычность ситуации заставила ее вздрогнуть. Аста старалась не думать о напрасно потраченных годах, но, к счастью, она была человеком практической складки. Сделанного не воротишь. А отныне она не желала растрачивать даром ни одного дня своей жизни.
От острого ощущения, что с каждой минутой ситуация все больше выходит из-под контроля, Арне попытался прибегнуть к проверенному методу воздействия и повысил голос:
— Все, Аста! Сейчас же прекрати эти глупости! Немедленно распаковывай вещи!
Она на миг оторвалась от своего занятия и бросила на него взгляд, в котором отразились сорок лет перенесенного гнета. Собрав весь свой гнев, всю ненависть, она кинула их ему в лицо и, к своему удовлетворению, увидела, как он отшатнулся и сжался. Когда он заговорил снова, его голос звучал робко и жалобно — как у человека, понявшего, что он навеки утратил былую власть.
— Я же не хотел… Я понимаю, что, конечно, не должен был так разговаривать с девочкой. Теперь я это понял. Но она была так непочтительна, до последней степени. И когда она мне надерзила, я услышал глас Божий, и Он сказал мне, что я должен вмешаться, и…
Аста резко оборвала его:
— Арне Антонссон! Бог никогда ничего тебе не говорил и не скажет. Для этого ты слишком глуп и все равно ничего не услышишь. А насчет того, о чем ты твердил мне сорок лет, что ты, дескать, потому не стал священником, что твой отец пропил все деньги, то знай: дело не в том, что у тебя не было денег. Твоя мамаша крепко зажала денежки и не давала твоему отцу на пропой ничего лишнего. Но перед смертью она сказала мне, что не собиралась бросать средства на ветер, посылая тебя учиться на священника. Может быть, она была неприятная женщина, но видела людей насквозь и понимала, что ты в священники не годишься.
Арне чуть не задохнулся. Он сверлил ее глазами, а сам все бледнел и бледнел. На секунду ей показалось, что у него сейчас начнется сердечный приступ, и невольно почувствовала, что смягчается. Но затем повернулась и вышла вон из дома.
Оказавшись на улице, Аста перевела дух. Победа над мужем не доставила ей удовольствия, но что поделаешь, если он не оставил ей другого выхода.
Гётеборг, 1954 год
Она сама не понимала — как получается, что она все время делает что-то не так? И вот она снова очутилась в подвале, а в темноте кровавые ссадины на попе болели еще сильнее. Отметины оставались от пряжки, а за ремень мама хваталась только в том случае, если она натворила что-то очень плохое. Если бы только понять — что такого ужасного в том, чтобы взять малюсенький кусочек пирожного? Пирожные были такие красивые, а кухарка напекла их так много, что даже и не заметишь, если одно пропадет. Но порой ей казалось — мама как-то чувствует, если она собирается сунуть в рот что-то вкусное. Она бесшумно подкрадывалась сзади в тот самый миг, когда рука уже тянулась к лакомству, и тогда уж оставалось только одно: крепиться и надеяться, что у мамы сегодня хороший день, потому что в хорошие дни наказания бывали не такими строгими.
Вначале она пробовала умоляюще смотреть на папу, но он всегда отводил взгляд, брал газету или уходил на веранду, а мама тем временем наказывала ее так, как считала нужным. Теперь она уже не пыталась обращаться к нему за помощью.
Она дрожала от холода. Ее воображение усиливало каждый шорох, рисуя громадных крыс и ужасных пауков; она слышала, как они к ней подкрадываются. И так трудно было понять, сколько прошло времени. Она не знала, давно ли сидит в темноте, но в животе урчало все сильнее, а значит, миновало несколько часов. Есть она хотела постоянно, поэтому мама была ею так недовольна. В ней словно засело какое-то ненасытное существо, которое вечно просило еды — пирожного или конфетку. Сластей оно требовало особенно упрямо. Но сейчас во рту еще держалось ощущение чего-то жесткого, царапающего, сухого и затхлого — после порки и перед водворением в подвал мама всегда заставляла ее съедать ложку какой-то гадости. Говорила, что это насытит ее смирением. Еще мама говорила, что наказывает ее для ее же блага — девочка не должна распускать себя и становиться толстухой, потому что на нее не посмотрит потом ни один мужчина и она на всю жизнь останется одинокой.
Вообще-то она не понимала, что в этом такого ужасного. Мама, кажется, никогда не радовалась, глядя на папу. Она была худая, и вокруг нее всегда вились мужчины, наперебой делая ей комплименты и подлизываясь, но не похоже, чтобы это приносило ей удовольствие. Нет уж, лучше остаться одной, чем жить в таком холоде, какой царил между родителями! Может быть, из-за этого-то ее так манили еда и сласти. Она словно надеялась, что они помогут ей нарастить толстую защитную оболочку, непробиваемую для укоров и наказаний, которыми осыпала ее мама. Давно-давно, еще совсем маленькой, она поняла, что никогда не сможет оправдать маминых ожиданий. Да впрочем, мама и сама ей это говорила. А ведь она честно старалась! Она делала все так, как велела мама, и изо всех сил пыталась сбросить жир, который неумолимо откладывался у нее под кожей, но ничего не получалось.
Но постепенно она усвоила, кто на самом деле во всем виноват. Мама объяснила ей, что это папа так требователен и заставляет так строго ее воспитывать. Сначала ей это показалось странным: ведь папа никогда не повышал голоса и выглядел перед мамой таким слабым. Не похоже было, чтобы он мог от нее чего-то требовать, однако мама часто это повторяла, и она с каждым разом все больше ей верила.